Когда потрясения такого масштаба, как сейчас, старые опоры уже не работают. Собственно, масштаб катастрофы и состоит в том, что рушатся опоры, вокруг которых собиралась идентичность человека. Что у меня есть дом (реальный и социальный), что я здесь живу, занимаются тем-то, создаю то-то. Что я могу себя уважать. Что другие могут меня уважать. У каждого свое, сутевое. И когда эти опоры рушатся, человек чувствует себя разрушенным изнутри. Видела такого за эти дни немало. Переживание краха в теле. Разрушение образа будущего. Иногда даже быть с этим состоянием рядом тяжело. Степень разная, но иногда человек с моральной травмой выглядит как переживший пытки, или разрушенный радиацией изнутри.
И уже в нескольких местах я встречала не такую простую, но все же по-своему расширяющую мысль о том, чтобы попробовать жить без идентичности. По крайней мере, той, каким-ты-себя-знал. It’s the end of the world as you know it.
Помните, как буддисты говорят про относительные причины счастья?
Помните фразу христианского иезуита из статьи «Твоя работа — не твой бог»?
«Если у тебя это можно отнять — это не бог.»
Кризис обнажает суть, остов. Что я без моих опор?
Что лежит за пределами твоей национальной (или любой другой) идентичности, что нельзя отнять?
Что остается, даже когда [это ценное] разрушается?
Это очень трудные вопросы, а ответы на них, мне кажется, возможны только личные. Но мы можем искать свидетельства людей, которые уже через такой опыт проходили, и в их ответах искать ориентиры для своих ответов.
Одно из таких свидетельство обнаружила в посте у Валентины Габышевой:
«Много лет подряд на каждом игровом курсе я повторяла, что нужно играть в хорошие времена, выяснять, кто ты без своей биографии и социальных ролей. Потому что плохие времена и жизненные катастрофы приходят к каждому из нас. И в такие периоды рушатся ключевые опоры — идентичности. Кто я теперь?
«Мне стыдно теперь называться русским», «В Германии я не смогу быть врачом еще несколько лет, кто я теперь?», «40 лет я была «любимой сеструхой», а вчера мне сказали «теперь у меня нет сестры», «на фоне нервного потрясения и депрессии ослепла на один глаз и резко село зрение на другом, для меня это катастрофа, придется уйти из редакции, которую мы создавали с нуля и в которую я вложила свою жизнь». Это из разговоров и ленты последних дней.
Когда ты четко знаешь, что ты за существо, кто ты, то даже лютый пиздец проживается без тотальных потерь и обнуления ресурсов. Привет, Франкл. Но потеря повседневной идентичности рушит мир настолько, что даже простые решения воспринимаются как жизненные катастрофы. Человек не знает, куда и чем жить.»
В комментариях много еще разных откликов.
Второе свидетельство встретила в выступлении американского политолога Джорджа Фридмана. Не хочу обсуждать его геополитические взгляды (хотя размышления про грядущий европейский кризис очень интересные, вот пересказ Лилии Ким), но мне запомнилось то, что он рассказал про своего отца, еврея, бежавшего из Венгрии:
«Европейская жизнь снова и снова сталкивалась с европейской геополитикой, создавая катастрофу. […]
Мои родители пытались жить обычной жизнью. А потом в 30-х годах европейская геополитика снова изменилась. Германия снова стала восходящей державой. И вдруг мои родители стали угрозой национальной безопасности немецкого государства. Они были евреями. Моего отца загнали в венгерскую армию, в еврейский трудовой батальон. Он отправился чуть севернее Сталинграда в 1942 году, в город под названием Воронеж. Это был именно тот момент, когда Советы организовали свою контратаку против 6-й немецкой армии. Потом зимой 1942-43го мой отец вернулся пешком в Будапешт, проделав расстояние в тысячу миль суровой холодной зимой, плохо одетый. Он выжил там, где почти все в его подразделении погибли, отчасти благодаря тому, что он был крутым человеком, отчасти тому, что был умным, но в основном благодаря тому, что ему крупно повезло. Потому что это главное, что действительно имело значение.
И затем в течение примерно года он мог нормально жить. А затем немцы решили, что должны оккупировать Венгрию, потому что Хорти, лидер Венгрии, заключал сделку с русскими. Отца и мать отправили в концлагеря. Моя сестра в возрасте пяти лет осталась одна в швейцарском приюте, и выживала там, как могла. В этой жизни не было ничего уникального. Все — христиане, евреи, кто угодно, страдали от этого. Не следует воспринимать это как уникальную историю моей семьи. Это была уникальная история Европы. А потом пришли коммунисты. Выжили, вернулись. И Советская армия оккупировала Венгрию. И мой дядя, который был членом Коммунистической партии и сотрудником секретной полиции, вскоре в 1948 году сообщил моему отцу, что он был в списке. Он был членом Социал-демократической партии. Коммунисты ненавидели социал-демократов. А это было время и место, когда вас не должны было быть ни в одном списке.
Итак, мои родители стояли перед экзистенциальным выбором: остаться и, возможно, умереть от рук тайной полиции или попытаться сбежать. И вот в одну августовскую ночь наша семья отправилась в пункт на чехословацкой границе, на Дунай, мы сели на резиновый плот и переплыли реку. Мне рассказывали, что на реке играли прожекторы, а в поисковых вышках стояли пулеметы. И просто повезло, что прожекторы нас не нашли. Я был накачан снотворным, чтобы не помешать успеху всей операции.
[…]
Отец был глубоко убежденным сионистом, но не хотел иметь ничего общего с Израилем. Парадокс заключался в том, что он провел свою жизнь, пытаясь остаться в живых рядом с людьми, которые глубоко верят в свои убеждения. И поэтому он не хотел переехать в еще одно место, где люди глубоко верят в свои убеждения и могут лишить его жизни с любой из сторон. Как он сказал, я не собирался идти в пустыню Негев с двумя ручными гранатами и начинать сначала. Мне этого уже хватило сполна.
Итак, мой отец стремился попасть туда, где… у него было два требования. Во-первых, он должен быть сильнее всех своих соседей. А во-вторых, никто не должен верить во что-либо настолько сильно, чтобы его убить. У него были очень низкие стандарты.
[…]
И однажды отец услышал у меня на проигрывателе кого-то по имени Пит Сигер. Был такой фолк-певец, который пел о маленьких домиках из бруса, о развращенности загородной жизни. Отец спросил меня о чем песня. И я ответил, ну, там говорится о людях, которые живут в пригородных домах, так похожих друг на друга, что теряют свою идентичность. Дом — это их идентичность. Они — это дом. А когда все выглядят одинаково, вы становитесь муравьями. Нет никакой разницы.
И отец спросил меня (я никогда этого не забуду): это то, о чем беспокоятся американцы?
Он имел в виду вот что: слушай, я не беспокоюсь о том, что я потеряю свою идентичность. Я боюсь потерять свою жизнь. Если мне не придется беспокоиться о своей смерти, смерти моей жены, смерти моих детей… Я счастлив. Моя идентичность не зависит от дома. И, честно говоря, я вообще не беспокоюсь о своей идентичности. Я знаю, кто я такой.
Я объяснил: слушай, когда ты живешь в Соединенных Штатах — очень богатой стране, очень могущественной стране, стране, которая почти неуязвима — ты беспокоишься об этих вещах. Когда ты приезжаешь из Венгрии в середине 20-го века, тебе это не нужно.»
— Джордж Фридман, выступление в Гугле, 2015 г.
Другие материалы по теме идентичность:
Я и проект: перестать определять себя через
«Предпочитаемый жизненный клуб»: собирая своих
«Метафора ритуала перехода в терапевтических и коучинговых беседах»